Она мешкала, словно не хотела. Боялась. Боялась развернуться и разглядеть ту честность, которой давно искала. А, найдя, не знала, как с достоинством принять правду на свой счет. Делать вид, будто все не важно, а в особых случаях и вовсе тебя не касается и не трогает ни на секундочку, конечно, хорошо. Стой себе, копайся в простыни, глядя, как девятый вал из складок ткани накрывает один апельсин, а второй тем временем выбрасывает на вмятину в подушке. Как третий все же выносит за пределы больничной койки – так и надо. В этом и смысл. Сейчас ничто не мешает присесть на корточки и, спрятавшись под кроватью, сосчитать до ста. Переждать.
Закатить страдальчески глазки, умоляя всевышнего, чтобы правды и впредь было как можно меньше в этой жизни. Потому что «правда» подразумевает под собой перемены. Так или иначе. И что-то менялось прямо здесь и сейчас, парило в воздухе, а иногда и больно кусалось.
Она могла бы делать вид, что третий апельсин ей просто крайне, жизненно, необходим. Но вместо того, чтобы ползать по полу, она разворачивается, прижимая к себе две – только две – находки. Глядит в глаза Уиллы с мольбой и страхом: что ты готова изменить, чтобы сказанное тобой стало правдой?
Или: на что ты пойдешь ради этого?
Хотя с каких пор ей так нужны эти доказательства. До этого момента хватало робкого и несмелого «Верь».
Верь. Не раздражайся по пустякам. Прими ее такой, какая есть, а иначе…
И это «иначе» пугало, потому что имело много общего с неопределенностью и опасностью, очень смутной и инстинктивной, что таит в себе сама Глубина. То, о чем не расскажешь вслух – второе дно, – а они и первого достигали с трудом.
Тоже мне, подводные лодки.
Нумачи вздохнула. Попытки представить, как жить дальше с ее «Не ненавижу», причиняли странный дискомфорт. Принять это как есть, означало смириться с мыслью о том, что все, что они делали до этого, было сплошь притворством. Надуманным. Пустым. Если только упустить из виду, что путь до этой минуты был неимоверно долог, но… необходим.
И естественно ж ей не хотелось, чтобы это произошло так. Непричесанная, неумытая – речь о Нумачи – никто в здравом уме не вышел бы в таком виде на встречу даже с решающим моментом в жизни. Ты наверняка бы попросила его подождать за дверью или сходить помыть такие же, как ты, неумытые апельсины.
Еще и халат кое-как запахнула. Стоит, светит ляжками – красотка, одним словом.
И как такую можно ненавидеть? В смысле по-честному, всей душой. Наверное, можно, потому что подобного чувства облегчения от слов, в которых – черным по белому, прямым текстом, – о том, что все в порядке, ей не доводилось испытывать. То есть, она вполне себе смирилась с чужой ненавистью, и не возникало сомнений в том, что эта неблагодарная, неуместная ненависть ей на всю жизнь. А тут…
Конечно, не так принято реагировать на откровение века, но большего, чем:
– Вот как, – из себя выдавить не смогла. Такие слова подойдут только на случай отступления, если произносящий их собирается в следующую секунду выпрыгнуть в окно. Но так Нумачи не поступит. Она подойдет, сядет, подперев спиной дверь. Смысла в этом ноль, потому что дверь закрыта, но все же так… спокойнее. И потому что так – бок о бок, рядом, сидит до чертиков грустная Уилла. Должно быть, чуть больше грустная, нежели она сама, ну так это дело поправимое.
Даже не утруждаясь поиском ножа, который, естественно не оставят на краешке столика в больничной палате, она впивается в сочную апельсиновую корку ногтями и разрывает, словно пасть льву. Сок радостно течет по пальцам, по рукам, добавляя красок к белизне больничного халата. Можно было бы довольствоваться и этим, но Роука, уже не боясь испачкаться, расправляется с кожурой и отдает уцелевшие дольки, плотно жмущиеся друг к дружке, в руки Второй.
Точно такие же манипуляции она ловко проделывает со вторым апельсином и минуту спустя уже уплетает добычу за обе щеки. И говорит, не прожевав, пытаясь хоть этим разбавить ответную честность:
– Это я не справилась. Потому что повела себя тогда как… как дура.
Очень мягко. Тут «последняя сволота» подошло бы лучше.
– Я не знала. Говорила себе, веди себя как обычно. Что с того, что она – родня? Родственникам скидок не положено, так? – она развела руками, липкими, по локоть в мякоти и апельсиновом соке. – А ты стоишь. Такая вся. Ну, как сейчас. Только с серьгами, – она ущипнула себя за мочку.
– И я такая: да. В семье не без урода. Вот только, – она возила пальцами по щеке, мазнула по губам, распробовав нотки горечи, – Сама уродкой вышла.
Безобразно раскиданные по полу корки походили на лепестки очень экзотической розы. Или на битые стекла. Было сложно решить, на что же все-таки больше.
– Пишешь матери: «Фикус». «Фикус цветёт». А фикуса нет и в помине, как и друзей. Только об этом сложнее сочинить в письме. А тут сестра, значит, на горизонте замаячила. Только отвергла меня сразу, и вечером ты снова сочиняешь бредни про фикус.
Соврала немного. Вечером были слезы, а бредни – только на утро. Два листка бредней, которые потом смяла и выбросила, потому что уж больно похожим вышел фикус на вредную подлодку и совсем не похож на себя прежнего. Даже имя не спасало, больно созвучное промелькнувшему, подобному молнии, в тот вечер – «Уильям».
И тогда она перестала писать письма, пообещав себе, что следующее будет о том, как у них с «сестрой» все хорошо и ладно. А фикус цветет, но уже под окном. И лучше, мамочка, не спрашивай, почему.
Отредактировано Sealion (2016-07-03 10:33:03)